Получил твое третье письмо, голубка моя, пишу тебе уже четвертое. Видишь? Я щедрее тебя на письма.
Меня порадовало то, что ты была в зоологическом саду и в галерее Третьяковых — а видела ты портрет Икскуль в той же комнате, где «Грозный» Репина? — но — скажу по совести, еще больше меня порадовало то, что тебе не понравился Лялин. Он мне нравится — это ничего для тебя, но если б он понравился тебе — мне было бы очень скучно.
А мне и без того далеко не легко и не весело, голубка ты моя. Меня смутило то место твоего письма, где ты говоришь о разорванном послании ко мне и о мрачном настроении. Зачем это ты разорвала письмо?
Не нужно бы. Следует меня знакомить с твоими настроениями и с причинами, вызывающими их. Мне необходимо знать это, чтобы понимать тебя.
Как, почему и в какой форме выразилось твое настроение — я бы увидал это из твоего письма. А теперь я знаю, что оно было и исчезло — и когда появится в следующий раз, я не буду знать ни причин его возникновения, ни средств для того, чтобы бороться с ним. А я совсем не хочу, чтоб ты чувствовала себя нехорошо. Дитятко мое — очень прошу тебя, не скрывай от меня ничего. Будь всегда откровенна — только при этом условии возможно для людей понимание друг друга и дружба и уважение, только это условие может гарантировать жизнь любви — ведь все говорят, что любовь недолговечна.
Кого любишь — тот ближе всех — не так ли? Я не знаю человека, который был бы мне ближе, чем ты, — хотя я и знаю — ты не понимаешь, не можешь пока понять меня, никогда не поймешь, если не захочешь этого.
Прости мне грустный тон письма — я очень плохо чувствую себя, — на это у меня есть основательные причины. За эти три дня, пока от тебя не было писем — со мной не было ангела-хранителя, — и я пережил очень тяжелую историю. И теперь я чувствую себя точно раздавленным и разбитым. Вот в чем дело:
Дробышевский нагло оклеветал меня. Он сказал Селецкому и Давидову, что я интригую против их и против его с целью выжить их из редакции, взять газету в свои руки и в конце концов сделаться соиздателем Костерина. Мною управляет эгоизм влюбленного, и я, ради моего будущего — т.е. ради тебя! — готов на все, чтобы только достать как можно больше денег. Он всем в городе говорил это, называя мое поведение по отношению к товарищам — подлым. Вчера я узнал через Давидова — все это и, взбешенный, пораженный, потребовал у Дробы- ша объяснения. Я едва удержался, — вернее — меня удержали — а то я бы изувечил, а может быть, и убил его. Затем я отказался от работы и ушел домой. Ужасное это было настроение. Вообще я привык, чтобы ко мне относились несправедливо, но этот факт так нахален и нагл!
Часа через три Дробышевский прислал мне письмо с просьбой о прощении, предлагая мне показывать его всем и даже — если я хочу — напечатать его в газете. Письмо — было такое жалкое, скверненькое, я пошел в редакцию и пожал Дробышу руку, сказав, что я извиняю его и что мне не нужно никаких удовлетворений, пусть только он не считает меня способным на подлости. А впрочем — мне все равно, мнением людей обо мне я не дорожу и не интересуюсь. Он плакал всё, этот старик, и мне было больно видеть это. Я поцеловал его и, успокоив, ушел. Но оказалось, что я поторопился принять его извинение. Новые подробности его россказней обо мне всё всплывают, — он не щадил моей репутации и положил на мою честь столько грязных пятен, сколько хотел. Целый вечер вчера я слушал, как он меня топтал в грязь. Босяцкие, Селецкий, Давидов — наперебой сообщали мне самые возмутительные вещи. Я положительно теряюсь — не понимаю, откуда у него такая ненависть ко мне. Сегодня утром я решил пойти к нему, чтобы взять назад мое извинение и уличить его во лжи. Но — вдруг он является ко мне, взволнованный, со слезами на глазах и снова просит у меня прощения. Что бы ты сделала на моем месте?
Я — по моему обыкновению, поступил глупо. Я дал ему капель, успокаивающих нервы, и ни слова не сказал ему о том, что мне известно все, что он говорил обо мне. Что же я мог сделать иначе? Он жалок и не заслуживает ничего, кроме прощения. Будь он сильнее — я вызвал бы его на дуэль. Но он все плачет, все плачет и все оправдывается, глупо оправдывается. Единственно, чем можно объяснить его поступок, это — нервной болезнью. Он так, в конце концов, и объясняет, говоря, что он все эти дни «был как сумасшедший». Вот какие дела, деточка моя.
Мне очень больно, и тебя нет со мной. Так хотел бы обнять тебя, поцеловать, поговорить. Написал рассказ для журнала, завтра свезу его Шуре — пусть найдет мне переписчицу. Начал другой, третий свожу к концу. Как видишь — работаю не лениво. Мечтаю, люблю тебя и думаю о будущем вдвоем с тобой. Наконец, у меня будет человек мой — родной, весь для меня, как я весь для него. Ведь это будет? Милая моя Катя, хорошая моя, как печально быть бедным. Как глупо, что деньги, дрянные бумажки — могут помешать человеку жить. Будь у меня деньги, и мы с тобой были бы рядом. Будь у меня впереди одиннадцать лет жизни и знай я это — я продал бы десять лет за 1000 р., если б кто купил. Никто не купит — нынче не торгуют людьми, к сожалению. Родная моя — твой будущий супруг страшная кислятина, он это знает, но как ему исправиться — этого он не знает. А ты не знаешь?
До свидания! Пиши почаще и побольше. Эти твои маленькие конверты и толстущая бумага — ужасно не нравятся мне. Конверты должны быть больше, бумага тоже — и больше форматом и тоньше.
До свидания.
Алексей